У меня MAXa нет
Помимо ватсапа с телегой есть ботим, вичат, чатти, три почтовых аккаунта - короче и так перебор с уведомлениями. Но если появится необходимость - установлю без проблем.
Я вообще в 2021 два раза вакцинировался.
Помимо ватсапа с телегой есть ботим, вичат, чатти, три почтовых аккаунта - короче и так перебор с уведомлениями. Но если появится необходимость - установлю без проблем.
Я вообще в 2021 два раза вакцинировался.
В тихой горной деревне Кураями, что пряталась в глубокой лощине между двумя хребтами, начали твориться странные дела. Странные настолько, что даже старики, помнившие ещё великое землетрясение и нашествие они, только качали головами и шептали: «Не к добру это. Совсем не к добру».
Первым пропал староста. Не сам пропал — его тень.
Люди заметили это на утреннем сходе: староста стоял на крыльце храма, раздавал указания, а тени под ним не было. Солнце светило ярко, все вокруг отбрасывали черные силуэты, а под ногами старосты — только пыль и мелкие камешки. Он сам этого не замечал, но другие видели и в ужасе крестились.
Потом у молодой женщины, только что родившей первенца, пропал голос. Не горло — голос. Она открывала рот, кричала, но изо рта вылетала только тишина. Ребёнок плакал — она не могла его позвать.
Потом у кузнеца пропала тень его рук. Сами руки были на месте, он мог ковать, но тени от них не было — только от туловища, от ног, от головы, а руки отбрасывали пустоту.
И самое страшное: каждую ночь в деревне находили следы. Длинные, тонкие, будто кто-то волочил по земле верёвку или... или очень длинную шею.
Слухи поползли быстрее горных ручьёв. Кто-то шептал про злого колдуна, кто-то — про проклятие предков, а самый старый дед, девяностолетний Гэндзо, однажды вечером сказал:
«Это рокурокуби. Дух с вытягивающейся шеей. Он приходит по ночам, пьёт масло из ламп, пугает людей, крадёт тени и голоса. Но обычно он просто балуется. А тут... тут кто-то очень злой. Или очень одинокий».
Никто не поверил старику. А зря.
В эту деревню как раз зашли трое путников: белая лисица Юки, на спине которой бережно покоился старый сэмисэн Хару, и рядом, подпрыгивая на деревянной ручке, ковылял потрёпанный зонтик с одним глазом — Амэ-но-Киоку.
Они искали ночлег, но, войдя в деревню, почувствовали неладное. Воздух здесь был каким-то... выпитым. Не свежим, не горным, а плоским, будто из него убрали все краски и звуки.
«Хару, — тихо сказала Юки, принюхиваясь. — Здесь пахнет страхом. Но страх старый, въевшийся. И ещё чем-то... чем-то одиноким».
Струны сэмисэна чуть слышно загудели.
«Я не слышу песен людей, — отозвался он. — Только эхо. Будто они боятся даже дышать вслух».
«А я чую мокрое, — добавил зонтик, раскрываясь и закрываясь. — Не дождь. Что-то другое. Что-то, что ползает по ночам и оставляет слизь».
Они постучались в первый же дом. Им открыла женщина с младенцем на руках. Она открывала рот, пыталась что-то сказать, но изо рта не вылетало ни звука. Только беззвучное движение губ.
Юки поняла всё без слов.
«Мы поможем», — просто сказала она и вошла.
Расследование началось с расспросов. Глухих, безмолвных, на пальцах и бумаге. Женщина — её звали Сатико — написала углём на дощечке:
«Три луны назад началось. Сначала у старосты. Потом у меня. Потом у кузнеца. Каждую ночь мы слышим шорох за стенами. А утром находим следы. Длинные, тонкие. Будто шея тянулась».
«Рокурокуби, — сказал Хару. — Сомнений нет. Но почему он ворует именно тени и голоса? Обычно они просто пугают, пьют масло, заглядывают в окна. Это безобидные проказники, почти неопасные».
«Безобидные, если их не обидеть, — задумчиво ответила Юки. — А если обидеть сильно — они становятся злыми. Очень злыми. Надо найти этого рокурокуби и поговорить».
«Поговорить? — удивился зонтик. — С тем, кто крадёт тени?»
«С тем, кому так одиноко, что он готов отнимать у людей самое дорогое, лишь бы его заметили», — сказала лисица.
Ночью они не спали. Юки спряталась за амбаром, Хару положили рядом, Амэ-но-Киоку притворился забытым зонтиком у колодца. Луна взошла полная, холодная, безжалостно яркая.
И ровно в полночь из леса донеслось шипение.
Из темноты выползла... шея. Длинная, тонкая, белая, как рыбья кость, она тянулась и тянулась из-за деревьев, пока не показалась голова. Голова женщины. Красивой когда-то, но теперь искажённой гримасой вечной тоски. Рокурокуби — дух, чья шея может растягиваться на десятки метров.
Голова проплыла над землёй, приближаясь к дому Сатико. Шея извивалась, как змея, оставляя на пыли длинный влажный след. Глаза духа горели холодным светом — не злым, но бесконечно усталым.
«Зачем ты приходишь? — раздался голос. Это заговорил Хару, лежащий за амбаром. — Зачем ты крадёшь у людей тени и голоса?»
Голова дёрнулась, шея дёрнулась, и рокурокуби уставилась на сэмисэн.
«Ты... ты говоришь? — голос у неё оказался тонким, почти детским. — Инструмент... говорит?»
«Мы все здесь говорим, — Юки вышла из-за амбара, серебристый хвост светился в лунном свете. — И хотим понять. Расскажи нам свою историю. Не для того, чтобы судить. Чтобы понять».
Рокурокуби долго молчала. Потом её шея начала медленно втягиваться, подтягивая тело — оно оказалось спрятано за деревьями. Через минуту перед ними стояла женщина в разодранном кимоно, с длинной, неестественно длинной шеей, которая всё ещё чуть покачивалась, как змея.
И она рассказала.
Её звали Кику. Когда-то она была простой девушкой в этой деревне. Работала в поле, помогала матери, мечтала выйти замуж. Но была у неё особенность — длинная шея. Не как у рокурокуби, просто чуть длиннее обычного. Дети дразнили её «жираф», «змея», «колодезный журавль». Взрослые шептались за спиной. Никто не хотел брать её в жёны — боялись, что дети родятся уродами.
Кику терпела. Работала ещё больше, старалась быть полезной, думала, что доброта и труд перевесят внешность. Но люди не видели её стараний — они видели только шею.
Однажды в деревню пришёл охотник из других мест. Он посмотрел на Кику и... улыбнулся. Не насмешливо — тепло. Сказал: «Какая у тебя красивая шея. Как у лебедя». Кику впервые в жизни почувствовала себя счастливой.
Они полюбили друг друга. Охотник обещал вернуться через месяц, закончить дела и забрать её с собой.
Он не вернулся.
Кику ждала год, два, три. Потом узнала: охотник погиб в горах, сорвался со скалы. Или не сорвался — никто точно не знал. Но его не стало.
Кику осталась одна. И одиночество её стало таким огромным, таким чёрным, что начало вытягиваться наружу. В прямом смысле. Её шея, и так длинная, стала расти. И расти. И расти. Пока однажды ночью Кику не превратилась в рокурокуби — духа, который может достать своей шеей куда угодно.
Она не хотела зла. Она просто хотела, чтобы её заметили. Чтобы хоть кто-то посмотрел на неё не с отвращением, а с теплом. Но люди, видя её по ночам, только кричали от ужаса, швыряли камни, звали священников.
И тогда Кику решила: если они не хотят видеть её, она заберёт то, что делает их видимыми. Тени — ведь тень показывает, что человек есть. Голоса — ведь голос зовёт других людей. Если у них не будет теней и голосов, может быть, они поймут, каково это — быть невидимым? Быть тем, кого никто не замечает?
«Я не хотела делать больно, — плакала Кику, и её длинная шея дрожала, как натянутая струна. — Я просто хотела, чтобы они почувствовали то же, что чувствую я каждую ночь, каждую минуту своей бесконечной жизни. Невидимость. Пустоту. Одиночество».
Юки молчала долго. Хару молчал. Даже зонтик, обычно болтливый, притих и сжался.
Потом лисица подошла к Кику и села напротив, глядя прямо в её заплаканные глаза.
«Кику-сан, — сказала она мягко. — Ты права. Одиночество — это страшно. Это одна из самых страшных вещей в мире. Но знаешь, что ещё страшнее? Когда одинокий человек начинает делать одинокими других. Это не лечит рану. Это только умножает боль».
«А что мне делать? — всхлипнула Кику. — Я не могу вернуться к людям. Они увидят мою шею и снова будут швырять камни».
«Не будут, — твёрдо сказала Юки. — Если ты вернёшь им тени и голоса. Если ты расскажешь им свою историю. Если они увидят не чудовище, а женщину, которую предали и забыли. Люди иногда умеют прощать. Не всегда, но иногда».
«А если не простят?»
Хару тронул струну. Звук получился чистый, как горный ручей.
«Тогда, — сказал он, — ты пойдёшь с нами. Мы тоже знаем, что такое одиночество. Я сто лет лежал в лесу, забытый всеми. Амэ-но-Киоку шестьдесят лет искал дождь в пустыне. Юки... Юки всегда идёт одна, хотя рядом с нами. Мы — семья тех, у кого нет семьи. Ты можешь стать частью этой семьи».
Зонтик раскрылся и накрыл Кику своей старой тканью — неловко, неуклюже, но от всего сердца.
«Не плачь, — проскрипел он. — У меня тоже один глаз, и ничего. Живём. Даже путешествуем. Интересно же!»
Кику посмотрела на них — на лисицу, на сэмисэн, на зонтик. И впервые за много лет улыбнулась.
Наутро вся деревня собралась на площади. Люди боялись, жались друг к другу, но пришли — слух о говорящих лисице, сэмисэне и зонтике разнёсся быстрее ветра.
Юки вышла вперёд.
«Жители Кураями! — сказала она. — Та, кого вы боялись, хочет вернуть вам ваши тени и голоса. Но сначала она хочет рассказать вам свою историю. Выслушайте её. Не как чудовище — как человека. Когда-то она была одной из вас».
И Кику рассказала.
Она говорила о детстве, полном насмешек. О матери, которая плакала по ночам. Об охотнике, который единственный увидел в ней красоту. О его смерти. О годах одиночества. О том, как одиночество вытянуло её шею и превратило в то, чем она стала.
Она не оправдывалась. Она просто рассказывала.
Когда она закончила, на площади стояла тишина. Потом одна старая женщина — та самая, что когда-то кормила Кику лепёшками, пока другие смеялись, — вышла вперёд.
«Кику-тян, — позвала она дрожащим голосом. — Это правда ты? Я помню тебя. Ты приносила мне хворост, когда я болела. Ты никогда не была злой. Ты была просто... другой».
Кику заплакала. Её шея, длинная и белая, опустилась до самой земли, и слёзы капали прямо в пыль.
Старуха подошла и обняла её. Прямо за длинную шею, не боясь, не отворачиваясь.
«Прости нас, — сказала она. — Мы были слепы. Мы видели только то, что снаружи».
Один за другим люди начали подходить. Кто-то робко, кто-то смелее. Кузнец, которому Кику вернула тень рук (она уже сделала это ночью, пока они говорили), подошёл и поклонился.
«Я не умею красиво говорить, — буркнул он. — Но если тебе нужна будет работа — моя кузница всегда открыта. Мне помощник нужен».
Сатико, обретшая голос, поднесла младенца и показала Кику:
«Смотри. Это мой сын. Я назову его Кикуо — в твою честь. Чтобы помнил: нельзя судить по внешности».
К вечеру все тени вернулись к хозяевам. Все голоса зазвучали снова. А Кику... Кику осталась в деревне. Не как изгой — как человек, которого наконец-то увидели.
Юки, Хару и Амэ-но-Киоку уходили на рассвете. Кику провожала их до околицы, и её длинная шея в этот раз не казалась страшной — только трогательной, как у лебедя, который долго не мог взлететь, но теперь расправил крылья.
«Спасибо вам, — сказала она, кланяясь. — Вы вернули мне жизнь».
«Мы только помогли тебе вспомнить, кто ты на самом деле, — ответил Хару. — Остальное ты сделала сама».
«Береги себя, Кику-сан, — добавила Юки. — И помни: одиночество лечится не тем, что делаешь одинокими других. Оно лечится тем, что позволяешь другим увидеть тебя настоящую. Даже если это страшно».
Амэ-но-Киоку раскрылся и закрылся на прощание:
«А если что — приходи к нам! Мы всегда в пути, но дороги пересекаются. Будет дождь — я тебя укрою».
Кику засмеялась — впервые за многие годы настоящим, живым смехом.
В деревне Кураями до сих пор показывают приезжим старую колодезную журавль, у которой, говорят, когда-то сидела девушка с длинной шеей и ждала своего охотника. А рядом, на камне, выбиты слова, которые, говорят, нацарапала лисица своим хвостом:
«Каждый человек — как тень. Он есть, даже если его не замечают. И каждый голос — как песня. Он звучит, даже если его никто не слышит. Но самое страшное — не быть невидимым. Самое страшное — перестать видеть других. Потому что тогда ты становишься невидимкой для самого себя».
А ещё говорят, что иногда по ночам у околицы можно встретить женщину с длинной шеей. Она не пугает — она смотрит на луну и улыбается. А если у тебя тяжёлое сердце, она может подойти и спросить:
«Ты тоже одинок? Расскажи мне. Я умею слушать. Меня самого долго никто не слушал».
И если ты расскажешь — на душе станет легче. Потому что нет лучшего лекарства от одиночества, чем тот, кто однажды прошёл через него сам и вышел живым.
И лисица с сэмисэном и зонтиком ушли в свою бесконечную дорогу. А за ними, с околицы, долго смотрела женщина с длинной шеей — теперь уже не чудовище, не дух, а просто человек, которого наконец-то увидели.
И это было самое главное чудо.
Я логопед, учу говорить неговорящих детей. Бывает так – приводят непослушного молчащего карапуза, потом тыщ, и становится говорящий прилично себя ведущий карапуз. Магия? Ну практически.
Иммануил, ему три с половиной года. Почему Иммануил? Во-первых потому что Диоген уже был. Во-вторых, именно Иммануилу Канту мы обязаны этой идеей, что есть определенные рамки (он их называет трансцендентальная структура) которые, делают наш мир осмысленным и понятным. Но не будем уходить в философию, вернемся к детям.
Иммануил (не Кант) начал скандалить с порога. Кричать, плакать, кидаться предметами. Такое же поведение было в саду и дома. Делать ничего не хотел, любую просьбу воспринимал в штыки, раскидывал карточки и книжки, на вопросы не отвечал, пальцем не показывал, ничего не повторял. Как водится, обошли всех врачей – слух в норме, моторно развит хорошо, по медицинским показателям не придраться.
Чтобы понять, как это работает, давайте сначала посмотрим, как мы с вами видим мир, а потом примерим эту модель к неговорящему ребенку. И все станет понятно.
Итак, что у нас в голове? На первый взгляд кажется, что там такое огромное пространство, и по нему так задорно катится перекати-поле. То есть как будто хаотично появляются мысли, мы их говорим и все счастливы. Сложно взять и представить то, к чему мы привыкли и не замечаем.
В нашей голове есть определенные рамки. У всех нас есть. Это я даже не про мораль, а про понимание окружающего мира. Мы можем категоризировать мир – объединять то что видим, в разные группы и на основе этого делать какие-то выводы. Вон, пикабу, которую неделю пытается вывести формулу, что нужно мужчинам, а что женщинам, на основе отнесения их к какой-либо категории. Еще у нас есть умение выстраивать причинно-следственные связи: «Я смотрел в телефон и поэтому врезался в столб. Нет смысла бить столб, я сам виноват».
Также мы понимаем мир через понятия пространства и времени. Попробуйте пообщаться с кем-то не используя этих понятий. То есть уберите все: попозже, потом, осень, утро, раньше. Уберите все предлоги (чашка на столе – это положение чашки в пространстве), меры длины, вопрос «Куда», «Где», «Откуда» - и окажется, что мир стал плоским. То есть вы сможете сказать, что кошка пьет молоко (хотя пьет - это глагол настоящего времени, то есть по правилам мысленного эксперимента его тоже надо убрать), но не сможете уточнить, что молоко закончилось (прошедшее время), что надо купить еще (будущее), что кошка сидит на столе (пространство), и выкидывает на пол вазу (снова пространство). То есть у вас останется только кошка и молоко. И делайте с этим что хотите. Ну можете добавить прилагательных, но они вам не особо помогут.
А еще у нас есть понятие числа и количества, разные слова обозначающие какое-либо состояние или ощущение (мокро, холодно, дорого), есть понимание себя как личности ( это то самое Я, которое у нас появляется примерно в три года). И это я еще до морали не добралась, или до других абстрактных категорий, только про понимание себя и окружающего мира, самые азы. Так вот. Эти рамки в нас устанавливаются с формированием речи. Любой речи, жестовая речь тоже считается. Без речи рамок нет.
А у моего Иммануила как раз и нет указанных рамок. Никаких. Мир хаотичен и непоследователен. Время и пространство как понятия отсутствуют, то есть если игрушку забирают, он думает, что навсегда. И бьется за нее до победного. Потом никогда не наступает – есть только сейчас. Потому что его мозг не понимает этого, что через временной интервал что-то произойдет. Он живет с девизом «Сейчас или никогда». Я кстати писала статью, про префронтальную кору, некоторые взрослые люди тоже под таким девизом живут. Причем это обычные среднестатистические люди, просто кора может быть тоньше из-за ряда вещей. И им реально сложно подождать день, сразу начинается паника, кажется, что если они сейчас не сделают, то никогда не сделают. Потом наступает новый день, можно сделать, но эта ситуация не является обучающей, потом в такой же ситуации они снова впадают в панику.
А Иммануилу три с половиной года, чего мы от него вообще ждем? Если его ПФК незрелая просто в силу возраста и у него нет речи? Он ведет себя так как может, по другому не знает как. Но его можно научить.
Итак, на первый взгляд мы можем подумать, что у мальчика сенсомоторная алалия. То есть предметы не показывает, инструкции не выполняет, ничего не говорит. А что на второй взгляд?
У ребенка явный речевой негативизм. Он не понимает что хотят, и уходит в истерику потому что что-то хотят, а он не понимает что. Это замкнутый круг. Сначала надо отложить диагностику и логопедию и начать работать над сотрудничеством.
Самое главное и важное во взаимодействии вообще со всеми детьми (конечно хотелось бы, чтобы и со взрослыми, но это уже вам решать) - делаем себя предсказуемыми. Максимально. Если ребенок делает А, вы делаете Б. Всегда. Если вы начнете рефлексировать, страдать, пытаться делать по разному – сделаете хуже. Итак, если ребенок бросает игрушку – я убираю игрушку. Всегда. Если раскидывает игрушки – собирает игрушки. Не собирает? – собираю его руками, потом привыкает и собирает сам, потом начнет думать (развитие ПФК), прежде чем раскидать. И еще - если я попросила у ребенка игрушку – я тут же отдала ему ее. Моментально. Чтобы он привык, что давать мне игрушки в руки безопасно. Что отдать – не значит бросить с корабля за борт. Это значит выпустить из рук на полсекунды и получить назад. И еще скажут что молодец, будут апплодировать и хвалить. Ребенок снова отпустит игрушку после просьбы на полсекунды – снова получит назад и он снова молодец. То есть у ребенка формируется чувство безопасности. Где взрослый предсказуемо, последовательно и одинаково реагирует на все его действия. Потом ребенок привыкает отдавать игрушки не только мне, но и родителям. Потому что выясняет, что он может снова попросить и ему их дадут. Так у ребенка формируется понимание временных интервалов. Что каждый раз через определенное время у него просят игрушку, потом помогают показать на нее пальцем (попросил), и он получает ее назад. И потом дети просто сами протягивают ее через этот интервал, потому что привыкают к этому.
Так вот, мы уже научили ребенка просить, отдавать игрушки, доверять взрослому, ждать какое-то время. Он успокоился, понял, что ему помогут, подскажут и теперь он готов работать. Ему было сложно повторять движения. Но с моей мгновенной помощью Иммануил научился, практически за пару занятий. И начал повторять слова за всеми. И тут выяснилось, почему он не показывал на предметы. Он не умел показывать. Он просто не понимал, что когда слышишь название предмета, надо сложить палец и ткнуть в предмет. То есть понимание было сохранно, алалия оказалась моторной. Важно, что мама сидела на каждом занятии и запоминала как себя вести дома. А потом дома делала ровно то же, что видела. И это принесло огромные плоды. Иммануил пришел ко мне в конце ноября, а уже обобщил свои навыки ожидания, отдавания и просьбы, стал спокойнее и дома и в саду. В саду его стали хвалить. Он начал сам одеваться, начал называть словами то, что хочет, пока одним словом, чаще глаголом, но иногда появляются фразы. Он может кинуть что-то, но при этом в свои три с половиной он сидит за столом целый час (естественно мы делаем перерывы на попрыгать), он научился показывать предметы и выполнять инструкции. То есть проблема была в том, что у него не рамок. И только последовательное поведение взрослого помогло установить какие-то первоначальные рамки, которые дали ребенку ощущение безопасности. Это сняло речевой негативизм и оказалось, что под этим была закопана моторная алалия. А она, при правильной работе, очень хорошо корректируется.
p.s. тег аутистические расстройства, потому что эта система очень поможет облегчить жизнь детям с РАС.
Когда ребенку было 9 мес, мы съехались. Я убежала от гнета родителей. Я простила ему все интрижки. Мне нужна была хоть мало мальская свобода. Так мы прожили 3 года в ругани. Был один случай когда он напился и набросился на меня с ребенком с ножом. Я убегала от него босиком с ребенком на руках в подъезд. Время было ужасное. Но возвращаться было еще хуже в плане психологически.
Так мы прожили до 3-х лет ребенка. Потом съехали на другую квартиру, поближе к садику. Ситуация не изменилась. Каждый день упреки и ругань.
Я решила стать самозанятой (он мне дал еще год посидеть дома так сказать) и делать шоколад ручной работы, чтобы становится независимой. Где то год так продержалась, но поняла, что выхлопа мало. Устроилась на работу менеджером. Сменила 3 компании. Так бывает) а потом с помощью родителей и своих сбережений открыла производство. Ему уже 6 мес, но я иду к своей Целе быть независимой и слать всех придурков)
Как то так)
Истории из жизни отдельным постом, мне было очень тяжело пройти этот путь. И дальше я его иду, буду бороться за себя!
Часть цикла «Раздел 1:01» на ЯПисатель.рф
Вадим работал в ночном такси три года. Не ради романтики — к чёрту романтику. Ради денег. После полуночи поездки стоили вдвое, конкурентов было вдвое меньше. Просто. Жена ушла два года назад. Забрала сына. Мать лежит в больнице с сердцем, которое барахлит как неправильно работающий мотор. Долги растут — просто растут, день за днём, неумолимо, как ржавчина.
Та ночь — четверг, начало февраля, первая половина ночи — началась как обычно. Забрал под Курским вокзал женщину в двенадцать сорок, та молчала дорогу до Новослободской, картой расплатилась и уехала. Потом — ничего. Часа два кружил по центру, парковался у какой-то обочины, голову откинул, слушал, как гудит двигатель холостого хода.
Приложение пиликнуло. Заказ. Адрес подачи — перекрёсток Пречистенки и Мансуровского (Вадим его помнил туманно, как помнят неважные места). Адрес назначения в заказе не был указан. Только комментарий: «Я скажу, куда ехать».
Принял.
На перекрёстке пусто. Фонарь над тротуаром мигал оранжевым — размеренно, как живой пульс. Под ним человек. Среднего роста, тёмное пальто длинное, до колен. Волосы короткие, с сединой, живые. Лицо... обычное. Ровно то, что забудешь через минуту после встречи. Из тех лиц, которые не описать — разве что «среднее».
Мужчина сел на заднее сиденье. Холод вошёл вместе с ним — или Вадиму показалось. Салон будто охладел.
— Добрый вечер, Вадим.
В зеркале отражение. Мужчина спокойно сидит, руки на коленях. Вадим в приложении указал только инициал С., не полное имя. Откуда этот человек знает его имя? Знает как-то слишком... знакомо. Как будто они много лет знаются.
— Вечер. Куда?
— Прямо. Потом я подскажу.
Вадим тронулся. Мансуровский переулок оказался пустым — ни одной машины, ни одного человека, только снег на тротуарах лежал ровный, нетронутый, будто здесь совсем не ходили. Дни три, может быть.
— Вы давно за рулём? — спросил пассажир.
— Три года. Почему?
— Нет. Вопрос был про жизнь. Давно ли вы за рулём — своей жизни, Вадим? Кто поворачивает, когда нужно повернуть? Вы или... кто-то другой?
Вадим что-то хотел ответить — шутку, обычный отпор. Но в голосе мужчины было нечто странное. Не угроза. Не бред. Просто уверенность, спокойная и тяжёлая, как мокрое пальто.
— Налево, — сказал пассажир.
Вадим повернул. Улица узкая, которую он не помнил. Странно — центр Москвы он знал назубок, каждый переулок. Но эта улица... Фонари здесь горели иначе: жёлтый, масляный свет. Дома стояли плотно, стена к стене, окна все тёмные, слепые.
— У вашей матери третья палата, кардиология, — сказал пассажир ровным голосом. — Операция стоит ровно девятьсот тысяч. На вашем счету сорок две.
Руки на руле вспотели. Вадим открыл рот, потом закрыл.
— Откуда вы...
— Направо.
Вадим повернул. Не потому что хотел — просто рука сама покорилась. Нога на педали газа тоже. Он стоял в стороне, наблюдал, как его руки управляют машиной.
Широкая улица. Не знакомая. По обеим сторонам деревья — старые, корявые, без снега, хотя везде вокруг сугробы. В свете фар на асфальте — бумажник. Толстый. Как пачка денег, завёрнутая в кожу.
— Остановитесь.
Вадим остановил машину. Смотрит на бумажник через стекло, как на чужую вещь.
— Возьмите его.
— Это чужой.
— Здесь девятьсот тысяч. Наличными. Без документов. Ни камер тут, ни людей, никто ничего не узнает. Никто. Никогда.
Девятьсот. Операция. Мать проживёт.
Вадим открыл дверь. Вышел. Поднял бумажник — действительно тяжёлый. Открыл внутри: пачки пятитысячных, ровные, перевязанные резинками, как в банке.
Сел обратно. Руки дрожали, не могли остановиться.
— Едьте прямо, — сказал пассажир. Голос чуть теплее стал, едва заметно.
Вадим посмотрел на счётчик такси. Не тикал как обычно. Цифры шли в обратную сторону: 9997... 9996... 9995...
— Это что считает?
Пассажир молчал.
* * *
Минут пять они ехали без слов. Улица была бесконечная и прямая, как тетива. Фонари мелькали — раз, раз, раз — гипнотически. Вадима клонило в сон. Веки становились тяжёлыми, чугунными.
— Направо.
Вадим повернул. Впереди аптека с зелёным крестом горит, и под ней стоит мальчик. Лет десяти, куртка расстёгнута, холодно ему. Русые волосы, нос характерный, кроссовки в грязи. Как...
Вадим нажал на тормоз, резко, рывком.
Нет. Это не Миша. Миша живёт в Туле с матерью (его бывшей женой, не ходи туда мыслями). Но сходство... почти до боли.
— Это не ваш сын, — спокойно сказал пассажир, читая мысли, да и только. — Но если вы продолжите по этому маршруту до конца, Миша вернётся. Суд пересмотрит. Бывшая жена согласится.
— Откуда вы про Мишу знаете?
— Я знаю про каждого, кто садится ко мне.
— Это моя машина.
Молчание. Долгое. Счётчик тикал: 9847... 9846... 9845...
— Раньше была, — ответил пассажир.
Туман загустел. Улицы вообще не существовали — Вадим знал наверняка, хотя и не помнил, откуда это знает. Номера домов повторялись: 13, 13, 13, одна за другой. Окна тёмные, но за некоторыми шевелились силуэты — неподвижные как манекены, но все они смотрели на машину. Все наблюдали, как такси проезжает.
Меж домами в подворотне кот — огромный, чёрный, с жёлтыми глазами. Сидел на мусорном баке и смотрел вслед, медленно, лениво поворачивая голову.
— Третий поворот, — сказал пассажир. — Последний.
— Что будет после?
— Вы приедете туда, куда хотите. Деньги есть. Сын рядом. Работа, которая не разъедает вас изнутри каждую ночь. Всё, что полагается. Всё, что отняли.
— А я что отдам?
— Ничего. Просто поверните и езжайте.
Вадим посмотрел в зеркало. Пассажир сидит неподвижно, руки на коленях. Лицо всё то же — приятное, обычное, которое не удержать в памяти. Но глаза... Не цвет — серые, обычные. Но в них что-то есть. Как если б посмотреть в колодец и вдруг понять: колодец смотрит в тебя.
— Поворачивайте, — сказал пассажир. Голос не изменился, но звучал иначе. Не просьба — приказ. Как будто Вадим уже повернул, и остаётся только машину подогнать к реальности.
Вадим посмотрел на счётчик. 0013.
Посмотрел на дорогу. Туман впереди расступился, и в щели видна обычная улица — московская, знакомая. Реклама на доме, жёлтый свет в окнах. Маяковская. Вадим знал эту улицу с детства.
Но она была слева.
А справа — куда тянул пассажир — тёмный переулок. Узкий, без фонарей. Асфальт блестел чёрный, как мокрая кожа.
— Просто повернёте, Вадим. Короткий путь.
Вадим повернул руль. Влево. На Маяковскую. В свет, в знакомое, в живое.
Сзади звук. Не крик, не стон. Сухой щелчок, как если книгу толстую захлопнуть. Вадим обернулся.
Сиденье позади пусто. Но на нём — бумажник. Тот самый, толстый, тяжёлый. Вадим притормозил, потянулся назад, открыл.
Внутри листочки бумаги, нарезанные под размер купюр. На каждом одно и то же слово, написано от руки, мелким почерком:
«Скоро.»
Вадим выбросил бумажник в окно. На ходу. Просто бросил, и он упал на асфальт, развалился.
Счётчик показывал ноль. Приложение: поездка завершена. Оценка пассажира пять звёзд. Комментарий: «Хороший водитель. Вернусь».
Вадим выключил приложение. Выключил двигатель. Сидел на Маяковской, под фонарём, и слушал, как в груди что-то дёргалось, как рыба на крючке.
Он больше не работал по ночам. Завязал с ночным такси, переходил на день, хотя деньги хуже. Но каждый раз, когда проезжал перекрёсток Пречистенки и Мансуровского — краем глаза видел: под моргающим фонарём стоит кто-то. Ждёт. Улыбается тем лицом, которое не запомнить.
А счётчик в припаркованной, выключенной машине иногда мигал сам. Просто так, без причины. Всегда одно число: 0013.
Подпишись, ставь 👍, Чехов молча одобряет!
[Моё]
Автор: ЯПисатель.рф (Вадим Стирков)
Текст также размещён на: яписатель.рф/ru/feed/korotkii-put
никого в органах не волнует утечка инфы, или мошенники в телеграмм.
волнуют 2 роли
- организация публичных неблокируемых каналов, т.е. использование для раскачки масс на антигосударственные действия
- неблокируемые закрытые шифрованные сообщества - использование для тайных операций, координации внутренней кухни протестов, терроризм.
вот если б службы могли забанить любой канал, без обьяснения причин... и блокировать весь тг не нужно было б. они просто поотключали б все ненужное, а рассада и котики остались бы вам.